Sep. 26th, 2014

deilf: (Default)

Глава I. ЗЕРКАЛА

Город, в котором поселился Мальте Лауридс Бригге — какой-то перенаселённый ад. Скопление ужасов, толпы призраков, кричащих, стонущих, хохочущих и, — самое страшное, — затихающих, потому что среди ужасных ночных шумов можно различить живой, родной собачий лай и испытать великое облегчение. И уж совсем блаженство — от пения петуха. Петух, которого боятся призраки, — голос родного, детски ясного мира. После петушиного крика на рассвете Мальте, наконец, засыпает. Но тишина!.. Абсолютно чужая, абсолютно мёртвая... «Мне кажется, что на больших пожарах иногда наступает такое мгновение наивысшего напряжения: водяные струн иссякают, пожарные перестают взбираться наверх, никто не двигается с места. Без звука в высоте вырисовывается чёрный корпус, и без звука рушится высокая стена, из-за которой к небу вздымается пламя. Все стоят с запрокинутыми плечами, с поднятыми лицами, сморщив лбы над глазами, и ждут ужасного удара. Такова здесь тишина».

Что ж испытывает Мальте, видя и слыша это все? Страх? Ужас? Отвращение? Желание убежать куда глаза глядят? Нет, совсем не то:

«Я учусь видеть, — говорит Мальте. — Не знаю, почему, но теперь все, решительно все проникает в меня глубже, чем прежде, и остаётся гам, где раньше все кончалось. У меня, оказывается, есть внутренний мир, о котором я ничего не знал. Вес теперь уходит туда. И я не знаю, что творится в нем».

С первых же страниц книги мы попадаем в этот иной мир — внутренний мир. И как будто действительно оказываемся в другом пространстве. Хотя все земные реалии на месте. Все топографические приметы точны, но стены раздвигаются, улицы и окна продолжаются в бесконечность. Собственно туда, в бесконечность, ведёт почти каждый предмет, если... не пройти мимо него, не скользить по поверхности, а проникнуть внутрь. Шаг замедляется. Появляется какой-то совсем иной ритм — медленный, медитативный. Наращивание глубины. Пересечение привычного измерения бытия другим. Вход в неведомое.

«У меня, оказывается, есть внутренний мир, о котором я ничего не знал». И впрямь, мы не знаем собственной души и медленно, «не правда ли, как медленно» (любимая рильковская медленность) — осматриваемся в ней. Узнаём. Чем больше узнаём, тем больше непознанного, тем обширнее бездна перед глазами — и тем яснее становится, что эта бездна не моя, не твоя, не его — она общая, единая. Только бесчисленные входы в неё располагаются в разных точках. В неё можно проникнуть отовсюду. Сама же она — одна.

Кто открыл в себе бездну, тот открыл свою общность со всем миром. Но для одних этот провал во внутреннюю бездну — счастье, океанский прилив жизни. Для других оттуда веет космическим холодом, и они предпочтут что угодно такому погружению внутрь.

Там, внутри — единение. Здесь, на поверхности, всё больше и больше разъединения, раздробленности, вражды. Но здесь, на поверхности, — массы. Там, внутри — единицы. И вступающий во внутренний мир вступает в Одиночество. Одинокий — монах; отличный от всех, иной — инок. Всякий, вступающий в глубину, — инок в этом мире. Он всем чужой, совершенно непонятный, и весь внешний мир мстит ему за его чужесть. «Когда речь идёт об одиноких, всегда слишком много берётся на веру. Каждый раз предполагают, что люди понимают, о чем идёт речь. Но они не понимают. Они никогда не видали ни одного Одинокого, но не зная, ненавидели его. В качестве соседей они выводили его из себя; будучи голосами в смежных комнатах, вводили в искушение. Они натравливали на него предметы, чтобы те производили шум и заглушали, все. Дети объединялись против него, так как сам он был нежен, как ребёнок, и рос со всем, что растёт, и, вырастая, поднимался над взрослыми. Они выслеживали его, как охотники дичь. И в продолжение всей его длительной юности не было такой поры, когда бы считалось недозволенным охотиться на него. И когда людям все-таки не удавалось сломить святого, и он все сносил от них, то они принимались кричать о его творчестве, называли его безобразием и брали под подозрение. А если он и тут не поддавался, то они высказывались ещё яснее, и съедали его пищу, вдыхали вокруг весь воздух, плевали на его бедность, чтобы она опротивела ему, запрещали общение с ним, словно с чумным, и швыряли камнями, чтобы он скорее удалился. И они были правы, поступая согласно глубоко засевшему в них инстинкту, потому что он действительно был их врагом».

Врагом? Это вряд ли то слово. Но, конечно, люди должны были ощутить именно так. Он от них уходит. Он не хочет, не может жить их жизнью. Он отъединяется, он, который чувствует каждую боль своей собственной, каждое сердце своим собственным?.. Это он-то?!

Да, он.

Он, глубоко чувствующий свою неотделимость от них, совершенно не разделяет их страстей, их фантазий, их снов и желаний, их представлений о мире и о самих себе.

Он видит, как они все более и более отделяются от своего внутреннего центра (общего всем) и стремятся соединиться во внешнем пространстве. Но здесь, будь то площадь, концертный зал, общий дом или даже общая постель, — здесь, во внешнем пространстве, близость окажется мнимой. Она лишь поможет убежать от своей глубины; спрятаться в деятельности, в беседе, в объятиях от самих себя. Одиночество, бесконечное одиночество толп людских, одиночество в толпе, мёртвая тишина в паузах гремящей разноголосицы — вот что более всего ужасает Мальте Лауридса.


Нет одиночеству предела...
Оно как дождь: на небе нет пробела.
В нем даль морей вечерних онемела,
Безбрежно обступая города,—
И хлынет вниз усталая вода.
И дождь всю ночь. В рассветном запустенье,
Когда продрогшим мостовым тоскливо.
Неутолённых тел переплетенье
Расторгнется тревожно и брезгливо.
И двое делят скорбно, сиротливо
Одну постель и ненависть навеки, —
Тогда оно уже не дождь, — разливы... реки...


                                                                                  (Перевод Рудницкого)


У мира нет общности, — вот какую истину видит прежде всего тот, инок, — тот, отходящий ото всех.

«У каждого есть свои собственные фантазии и опасения, и он ровно настолько высказывает их перед другими, насколько ему это с руки и по вкусу. Мы постоянно разжижаем наше понимание, чтобы его хватило на все, вместо того, чтобы стучаться в стену общих несчастий, позади которой непостижимое имело время накопиться и разрастись».

Это разжиженное понимание, этот уход от непостижимого, непонятного, огромного и общего всем — уход от общей великой сути жизни. Вместо выявления этой сути — маскировка её. Вместо лиц, живых, открытых бездне жизни — маски, наглухо закрытые, заслоняющие от этой живой Бездны. Бесконечное множество масок, в которых можно заблудиться, затеряться, как в лесу. Какой-то хоровод разобщённых множеств.

Общности нет.


Мы так давно обогнали медлящих проводников в вечность

и так одиноки рядом друг с другом.
друг друга не зная... (1)


1 - Р. М. Рильке. Из «Сонетов к Орфею». (Всюду, где не указаны имена переводчиков стихов, перевод автора текста).


Зинаида Миркина, «Невидимый собор»

deilf: (Default)
 И вот кто-то выходит из ряда вон, чтобы обрести перспективу — чтобы видеть других, чтобы видеть мир.

«Я учусь видеть», — говорит Мальте. И для этого надо отойти от мира. Отойти не для того, чтобы замкнуться на самом себе, заняться самим собой, а для того, чтобы ничего не заслонить собою. Истинно видеть может только обладающий ясным духовным зрением, душевно прозрачный человек. Между ним и миром нет пелены его собственных желаний, страстей, — проекций, накладывающихся на картину мира и искажающих её.

Для того, чтобы видеть картину, надо выйти из неё. Подобно тому как, чтобы видеть театральное зрелище, надо безмолвно сидеть в зале, не пытаясь участвовать в действии. Тот, кто самовольно вмешивается в замысел режиссёра и хочет произвольно перекраивать этот замысел, не успевает понять его.

Одинокий, выходящий из ряда вон, вовсе не выставляет себя напоказ, не выдвигается, — он перемещается из ряда действующих лиц в рад зрителей. И, смотря на мир, понимает, что перед ним — зрелище, исполненное великого смысла. Его задача — видеть и понять. Видеть образ мира и понять его смысл, его внутреннюю суть. Смысл того, что происходит перед глазами, находится внутри нас...

И подобно тому, как свой внешний образ нельзя увидеть без зеркала, свой внутренний мир нельзя увидеть без некоего волшебного зеркала. Может быть, мир внешний и должен быть для нас таким чистым зеркалом, вмещающим и отражающим мир внутренний.

Мир внутренний невидим.

Мир внешний видим.

И, однако, в нем самом по себе нет ничего достойного внимания. Достойно внимания то, что внутри нас.

Само зеркало, как предмет материального мира, ничего из себя не представляет. Обыкновенное стекло. И мир Зазеркалья — фантом, выдумка: там ничего нет, ни материального, ни иноматериального. И однако только благодаря зеркалу мы можем видеть скрытое от глаз — сами глаза наши, себя самих.

Только отражение, а не само зеркало значительно, таинственно, бездонно. И чем более пустынно зеркало, тем больше оно может отражать, тем более чистый и полный образ оно даёт.

Зеркала — некие паузы во времени и пространстве; щели, выходы из круговращения явлений в неподвижность сути, вечность:


Тихих зеркал неподвижные шири,

кто вашу сушь разгадал и назвал?

Эти просветы, блеснувшие в мире,

время стоящее, в вечность провал.


Вы раздвигаете тихие залы,

глубь их, как лес затаённый, растёт.

Люстра ветвящимся рогом марала

входит в нетронутость ваших пустот.


Что-то в вис движется... Кем-то полны

ваши глаза. От кого-то робея,

вы прикрываете лик глубины... (2)


 

2-Ibid


Одинокий и есть такое зеркало. Чистое цельное зеркало, в глубине которого мир мог бы увидеть самого себя.

Оно. зеркало это, хранит в себе мир второй действительности, внутренний мир.

В далёком небе есть созвездие Всадника; необычно ёмкий, насыщенный и лаконичный образ двуединства мира. Всадник и конь там, в вечных звёздах, слиты навек.


Двуединства — в этом суть природы,

жёсткой, сжатой, — все сопряжено.

Гнёт и воля, шпоры и свобода.

Снова дали. Двое суть одно.

Суть одно? А может, всадник звёздный

с лошадью простится?... Мир велик...

Луг и стол накрытый ждут их розно.

Значит, даже в небе скрыт обман?

Но — мы видим Цельность. Пусть на миг.

Этого довольно. Образ дан. (3)


3-Ibid

 

Зинаида Миркина, «Невидимый собор»


deilf: (Default)
 *    *    *


    Образ принадлежит ко второй действительности, к другому пространству бытия; показавшийся даже на миг, он свидетельствует о Вечности. Вечность и может показаться в этом временном мире лишь на миг и лишь в образе. И надо быть способным видеть образ, не принимая его за предметную реальность и не отвергая его реальности на том основании, что она не материальный предмет.

Задача художника — дать образ, самому же сойти на нет, не стоять между смотрящим и картиной, донести миру не себя, а высшую, глубинную реальность. Но для этого надо быть Одиноким, иным, иноком.

Прошло время, когда таким одиноким мог быть только монах, давший формальный обет, уходивший от мира физически, отрезавший себя си пего. Мальте называет таких монахов «скороспелыми ревнителями, желавшими во что бы то ни стало немедленно соединиться с Богом». (Теперь мы не считаем себя способными на это, — говорит он дальше. — Мы додумываемся, что Он труден для нас, что мы должны отложить единение с ним на продолжительное время и не спеша проделать трудную работу прохождения пути, отделяющего нас от Него. Но теперь мне известно, что с этой работой бывает то же, что и с непорочностью; что так же, как когда-то Божьи люди — отшельники в своих пещерах и пустынных кельях становились мало-помалу святыми, так и теперь каждый, кто во имя Бога предаётся одиночеству, может обрести святость».

Истинный художник и есть тот, кто во имя Бога предаётся одиночеству, тот, кого мир проклинал, изводил, выпивал его воздух и съедал его пищу, «запрещая общение с ним, словно с чумным». «Но если и тогда он не поднимал глаз, они как бы приходили в себя, смутно догадываясь, что своими преследованиями делают ему лишь угодное, заставляют его лишь крепче держаться своего одиночества и помогают навсегда уйти от них. Тогда они круто меняли тактику и пускали в ход последнее, крайнее, противоположное средство борьбы: славу. И против шумихи почти никто не мог устоять (всякий поднимал глаза и становился рассеянным)».

Настоящими святыми или настоящими творцами (для Рильке здесь — знак равенства) становились те, кто умещался в это «почти», на кого не действовала слава, кого и она не могла рассеять. Они оставались зеркалами, цельными и чистыми от себя самих. Это редчайшие из редких, белые вороны, бесконечно одинокие в мире, где нет истинной общности. Такова та актриса из Вероны, для которой театральное действие было великим служением, истинным богослужением. Весь смысл её игры был в том, чтобы исчезнуть, самоустраниться, стать чистым зеркалом, в котором тысячью огней вспыхнет божественный смысл мира. Она служит этому смыслу, и не её, а Его — Непостижимого — должны увидеть и постичь зрители. Его впустить внутрь себя — и преобразиться.

Но для того, чтобы такое могло происходить в театре, между театром и церковью должен был бы стоять знак равенства. У мира нет такого театра, как, может быть, мет и такой истинной церкви. Так, во всяком случае, думает Мальте, думает Рильке. «И если бы у нас был театр, разве бы ты, трагическая, выступала перед теми, кто удовлетворяет своё торопливое любопытство видом твоих страданий, худенькая, такая духовно обнажённая, не защищённая наружностью. Когда, ещё ребёнком, ты играла в Вероне, то, играя в театре, вместо маски держала перед собой розы, чтобы они, нагромождаясь стеною, прикрыли тебя от взоров зрителей...

... Ты выдвигала перед собою все новые и новые творения, чтобы самой совершенно скрыться за ними (выделено мною — З.М.). В тех местах, где просвечивала частичка тебя самой, ты показывала руки, волосы, какую-нибудь непроницаемую вещь... ты съёживалась, ты пряталась, как прячутся дети, а потом испускала короткий ликующий возглас, и тогда разве что только ангел посмел бы искать тебя. Но когда после этого ты осторожно поднимала глаза, то уже не могла сомневаться, что они все время видели тебя; все, что сидели в безобразном, иолом, точно глазастом зале, видели тебя, тебя, тебя и больше ничего.

И у тебя появлялось желание протянуть к ним руку, делая пальцами знак заклятия от дурного глаза: и у тебя являлось желание вырвать у них своё лицо, которое они теребили; и у тебя являлось желание быть самой собой... и партнёров твоих охватывал страх, точно их заперли с самкой пантеры: они жались к кулисам и говорили что попало, лишь бы не раздражать тебя. Но ты вытаскивала их на авансцену, заставляла стоять впереди и обращалась с ними, как с Настоящими. Мелкие двери, намалёванные занавески, предметы без задников как бы вызывали в тебе страсть противоречия. Ты чувствовала, как сердце твоё неудержимо поднимается до Безграничной Действительности, и. испуганная, делала новую попытку отвратить от себя взоры зрителей, как бы снять длинные нити бабьего лета: но зрители, опасаясь, что ты дойдёшь до последней грани, разражались взрывом одобрений, как бы желая в последний миг отклонить от себя что-то, что могло бы заставить их изменить свою жизнь».

Истинный художник — тот, «чьё сердце поднимается до Безграничной Действительности». Эта Безграничная Действительность пугает, приводит в ужас тех, кто рядом с ним. В Дуинских элегиях Рильке произносит поразительные слова: «Каждый ангел ужасен». И он же определяет прекрасное, как «ту часть ужасного, которую мы можем вместить».

Ужасного, ибо безграничность, обступающая нас, грозит смести нас; ужасного, как ужасен шестикрылый серафим с его кровавой десницей, с его мечом, перекраивающим, преобразующим нас. Он требует преображения, этот Ангел. В этом весь смысл прожигания, обжигания глаголом.

Но если мы преобразились, мы становимся прекрасны. Мы, вместившие то, что в нас вкладывалось кровавой десницей, мы, лежавшие как труп в пустыне, встаём. Этого хочет ангел от художника, — преображения в пророка. Этого хочет художник-пророк от людей, от тех, которым ОН открывает своё сердце.

Но он получает аплодисменты — в ответ на кровавую десницу: аплодисменты — в ответ на смерть, аплодисменты — в ответ на мольбу о соучастии в жизни, о сотрудничестве.

Так кто же виноват в одиночестве Одинокого? Он или мир? Художник стоит глаз на глаз с убегающим от своего призвания миром, с отлынивающим от самого себя человечеством, стоит, как Атлант, держащий свод небесный, понимая, что свод этот вот-вот может рухнуть, если хоть кто-то, хоть как-то не сделает усилие ему в помощь. Вся огромная ответственность — на нем. И если никто, никто не желает разделить с ним этот труд, то ему остаётся напрягать свои мускулы до такой степени, что они вот-вот могут разорваться.

О, он вовсе не считает себя особенным, необыкновенным. Напротив, он искренне полон сознания своей малости. И чем больше чувствует грандиозность Действительности, тем больше и больше ощущает свою малость, свою недостаточность, но мир вынуждает его быть великим. Это ужасно. Это непосильно ему. И — зачем ему это? Но что будет с миром без него? Он абсолютно необходим. Мир не может обойтись без него, как бы он к нему ни относился. А если не 011, то кто же, кто же спасёт мир?

Только с этим сознанием и можно приступать к творчеству.

"Смешно: сижу я себе в своей маленькой каморке, я — Бригге, двадцати восьми лет. никому И ничем неизвестный, сижу себе, и ровно ничего из себя не представляю. И все-таки это ничтожество, сидя в серенький парижский полдень у себя на пятом этаже, думает, рассуждает и вопрошает: неужели возможно, чтобы до сего времени люди не замечали, не познавали и не высказывали ничего действительно значительного? Разве мыслимо, чтобы протекали тысячелетия, на протяжении которых была возможность наблюдать, размышлять, и писать, а им дали пролететь, словно перемене между двух уроков, когда только успеваешь проглотить бутерброд и яблоко? Да. возможно.

Неужели возможно, чтобы вся мировая история была неверно истолкована?

Неужели возможно, что наше представление о прошлом все сплошь ошибочно, потому что, говоря о нем, всегда говорили о массе, будто суть в столпившейся куче людей, а не в том едином, окружённом толпою, отчего он и гибнет?

Да, возможно.

Возможно ли, чтобы, говоря о «женщинах», «детях» и «мальчиках», не подозревали даже, при всем образовании не подозревали, что все эти слова утратили множественное число и теперь имеются лишь в бесчисленном множестве единиц?

Неужели возможно существование людей, думающих, что слово «Бог» имеет одинаковое значение для всех? Посмотри на двух школьников: один ИЗ них приобретает перочинный нож. Его сосед в тот же день покупает себе точь в точь такой же. Неделю спустя они показывают их друг другу и оказывается, что ножи уже сильно отличаются друг от друга, до того различны были изменения, вызванные в них различным обращением. «Да, — может возразить вам на это мать одного из школьников. — это так будет, если вы сочтёте необходимым сейчас же пустить ножи в обиход». Вот как! Да неужели можно предположить, что имея своего Бога, можно не пустить Его в обиход?

Да, возможно.

Но если все это возможно, если существует хоть малейший намёк на подобную возможность, то совершенно необходимо во что бы то ни стало предпринять что-нибудь против этого, и первый, кому пришла в голову такая мысль, должен постараться как-нибудь заполнить этот пробел: пусть это будет не самый подходящий, а первый попавшийся человек, потому что иного-то ведь нет в наличности. — и вот поэтому молодой, незначительный иностранец Бригге должен забраться на своп пятый этаж и начать писать, день и ночь писать: да, этим кончится, придётся ему приняться за писание».

В том-то и дело. Этим кончится, ибо — а как же иначе? Каким бы ни был он, как ни малы его силёнки, но он-то видит, что надо делать, а другие, может быть сильнейшие, не видят... Он слышит крик о помощи, а другие, которые — кто знает — может быть, имеют много больше сил. чтобы помочь, — глухи. Он слышит зовы, зов. Он позван, призван. Вот это и есть призвание: чувство совершенной своей необходимости, ощущение, что если ты не приложишь сейчас же усилие, не отдашь все свои силы, то случится непоправимое. Мир спокойно катится себе, как поезд под уклон, и попивающие кофе пассажиры не подозревают, что с ними будет (через час, через день, через год или столетие). Да и сейчас, вот сейчас происходит нечто совершенно невероятное всюду, каждый миг. И никто этого не замечает.


Зинаида Миркина, «Невидимый собор»





deilf: (Default)
“Есть Один Объект Восхваления, и это красота, которая поднимает ввысь сердца ее почитателей во всех аспектах, от видимого до невидимого”.

Сказано в “Хадисах”: “Бог красив, и Он любит красоту”.
Это отражает ту правду, что человек, который наследует Дух Божий, имеет в себе красоту и любит красоту; хотя то, что красиво для одного, не красиво для другого. По мере своего развития человек воспитывает в себе чувство красоты и предпочтение высшего аспекта красоты низшему. Но когда через постепенную эволюцию, начав с восхваления красоты в мире видимом, он достигает наблюдения высшего видения красоты в Невидимом, тогда все существование становится для него единым видением красоты.

Человек почитает Бога, созерцая красоту солнца, луны, звезд и планет, он почитает Бога в растениях, в животных, он узнает Бога в прекрасных качествах человека; и когда он обладает совершенным воззрением на красоту, то открывает источник всей красоты в Невидимом, откуда все исходит и в Которого все погружается.

Суфий, понимая это, поклоняется красоте во всех ее аспектах и видит лицо Возлюбленного во всем видимом и Дух Возлюбленного в Невидимом. Итак, куда бы ни посмотрел он, перед ним его идеал поклонения. “Везде, куда бы я ни посмотрел, я вижу Твое победоносное лицо, куда бы я ни пошел, я прихожу туда, где обитаешь Ты”.

Хазрат Инаят Хан
deilf: (Default)

Встану я і піду, й попрямую до Іннісфрі,
Хижку маленьку збудую там із лози і глини;
Дев’ять рядків бобів матиму, вулик і рій,
І самоту на галяві бджолиній.

Спокій я матиму там, бо спокій по краплям стіка
До цвіркуна, що співає, з вранішнього серпанку;
Опівночі там, як спалах, полудні – багрінцю ріка,
І вечір повний крилець коноплянки.

Встану я і піду, бо чую і вдень, і вночі
Плескіт озерної хвилі об берег тихий, невпинний,
І на сірій бруківці, чи на шляху стоячи,
Чую його у серця глибинах.

У.Б.Їтс (переклад мій)



Оригінал:


The Lake Isle of Innisfree

I will arise and go now, and go to Innisfree,
And a small cabin build there, of clay and wattles made:
Nine bean-rows will I have there, a hive for the honey-bee,
And live alone in the bee-loud glade.

And I shall have some peace there, for peace comes dropping slow,
Dropping from the veils of the mourning to where the cricket sings;
There midnight's all a glimmer, and noon a purple glow,
And evening full of the linnet's wings.

I will arise and go now, for always night and day
I hear lake water lapping with low sounds by the shore;
While I stand on the roadway, or on the pavements grey,
I hear it in the deep heart's core.



Їтс читає свій вірш: 
http://www.youtube.com/watch?feature=player_embedded&v=VUfuG8ZaAzc


Той самий острів

 

Profile

deilf: (Default)
deilf

July 2024

S M T W T F S
 123456
7891011 1213
14151617181920
21222324252627
28293031   

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated May. 23rd, 2025 03:49 pm
Powered by Dreamwidth Studios